Tagобо мне

Брутализм

Брутализм. См. https://22century.ru/society/13335
Альбомы с брутализмом были одними из моих наилюбимейших в детстве. Если деревянную архитектуру Кижей и Коломенского я перерисовывал только чтобы разместить посреди неё бронетранспортёры, а на колокольных рассадить снайперов, то брутализм меня просто завораживал. Сам по себе. Его я перерисовывал просто так, а после сам сочинял бруталистские городские пейзажи. Иногда может показаться, что брутализм похож на конструктивизм, но это верно только отчасти. Брутализм — это конструктивизм окрепший, облекший романтику мечтаний о будущем с плохим бетоном и плохими строителями в твёрдое настоящее, выстроенное выпускниками техникумов из такого бетона, который длит себя в будущее реальной константой. Да, металлоконструкции ещё те, лёгкие бетоны ещё не вошли в тренд, потому всё тяжёлое, соревнующееся по тяжести с тоталитарным ампиром и бьющее его, как кувалда напыщенную костяную ладью, полагающую себя башней. Брутализм наслаждается крепостью и с лёгкой бетонной усмешкой весомо расширятся кверху. С другой стороны, хорошо, что брутализма не очень много. Без контраста с окружением он был бы не так хорош, как и я, например, просто человек, когда справа и слева от меня не сидят на сиденьях метро обычные люди.

Но в детстве я знал брутализм только по альбомам.

Сейчас я раз-два-три в неделю хожу по утрам мимо почти брата-близнеца бостонского Сити-Холла. Зубовский бульвар, 4. И ощущения у меня — почти как когда попал впервые в Берлин. То самое детство из архитектурных альбомов с модной архитектурой 50-х — начала 80-х. Счастье, стекло, бетон, местами мокрая штукатурка. Но вот ещё что. Жизнь тоньше альбомов. В окнах этого бетонного колосса, на подоконниках, стоят алоэ, герань, толстянка и сенполии. У меня хорошее зрение, я вижу это с другой стороны улицы. И есть в этом… В этом, в общем, разного есть, если сказать пошло, на целую книгу. Если нет — ну есть кое-что, одновременно исконное, враждебное и своё. С рождения и до лет двадцати я изводил все эти убогие цветы на подоконниках, например, а в 20 сам попытался завести гимнокалициум. На шкафу. А в 30 такой же подарил юной жене, а она его извела. А в совершенном бруталистском здании раскинулась «Раша Тудэй». Ну и так далее. Но это тоже уже пошлость, конкретика и колотый бисер. А вот сами по себе алоэ и толстянка на подоконнике большого бруталистского здания — это цепляет. Меня цепляет.

Почему я не люблю порядок?

Мои родители пытались приучать меня к порядку очень жёстко. Например, было время, когда папа определил место каждой вещи в моей комнате, и, если что-то лежало не на этом самом определённом для этого чего-то месте, это выбрасывалось. Причём выбрасывать я должен был сам. Я со слезами на глазах сгребал в мусорное ведро всякие хорошие и нужные мне вещи и выносил их на мусорку.

Время от времени папа устраивал ревизию ящиков моего письменного стола и, если ему казалось, что порядок в ящиках не идеален, просто высыпал всё из них в то же мусорное ведро.

Для меня написали распорядок дня. И требовали, чтобы я ему неукоснительно следовал.

Когда затея с распорядком всё же провалилась, от меня стали требовать вести «сетку времени» — писать отчёт о том, что и почему я делал в каждый час прошедшего дня.

Я ежедневно должен был гладить свои брюки и рубашку и пылесосить в комнате. Потом ещё и в прихожей и в комнате родителей (в которой, кстати, всегда был лютый беспорядок, особенно на папином рабочем столе).

Каждый день я должен был вытирать пыль и поливать цветы в своей комнате (которые терпеть не мог, потому что они занимали полезную площадь и вообще мешали).

Прежде чем начать читать книгу, её надо было аккуратно обернуть в бумагу.

Любому масштабному делу должно было предшествовать составление чёткого плана.

Если меня звали на кухню или в большую комнату (как правило, стуком в стенку, моя комната была как раз посредине), я должен был явиться незамедлительно.

Я не имел права сесть ужинать, предварительно не причесавшись.

Какое-то время, правда, недолго, лет семь-восемь мне тогда было, мне запрещалось говорить за столом. Если я открывал рот, папа бил меня ложкой по лбу.

На улице, если я шёл куда-то с родителями, мама постоянно (вслух и громко) требовала, чтобы я «правильно ставил ноги», не сутулился, не наклонял голову, шёл ровно, держал осанку. Часто она просто хватала меня за плечи и расправляла их силой. Или пинала меня в спину, приговаривая: «Не сутулься».

Шарф зимой я мог надевать только строго определённым образом. Не имел права снимать обувь, не развязав шнурки. Если носил рубашку без галстука, верхняя пуговка обязательно должна была быть расстёгнута.

Просыпался я по будильнику в шесть утра, после чего делал зарядку, пробежку, принимал так называемый «контрастный душ» (о, об этом потом отдельно). Ложился строго в девять вечера.

Ну и так далее.

Я это всё люто ненавидел.

И как только смог лет в 13 выносить родителей из комнаты, когда они приходили с претензиями и попытками контроля, я стал это делать. Тупо брал папу или маму в охапку и выносил из комнаты. И немедленно не стало в моей жизни никаких сеток времени, никаких разложенных в строго определённых местах стопочками тетрадок, никаких, блять, таблиц и графиков. Всё лежит там и так, как, так сказать, исторически складывается. Вставать и ложиться я стал тогда, когда мне удобно. Все комнатные цветы из своей комнаты нахер вынес. Стало хорошо.

Но то, что было до 13 лет, оставило на моей нервной системе серьёзный отпечаток. При виде таблиц меня до сих пор иногда трясёт. С упорядоченностью любого рода отношения у меня сложные и часто болезненные. Бывает, что необходимость просто сделать что-то к определённому времени (даже, например, лечь спать) вгоняет меня в страшный ступор или в тихую агрессию и я начинаю рефлекторно искать, кого бы вынести из помещения.

Мой Крым

Я в Крыму был несколько раз в детстве. Помню с тех пор мало. Помню, в Ялте, во дворе у бабушки, дальней-дальней родственницы, у которой мы останавливались, мне показали зелёный горошек. Я стал расщёлкивать стручки и есть его. Вскоре мне стали попадаться стручки с зёрнышками не круглыми, а длинноватыми и изогнутыми. Мне тогда было лет пять, наверное, или меньше, может, четыре, о фасоли я не знал. А потому решил, что передо мной просто какой-то особенный горох. Сильно блевал. Собственно, ничего больше о той поездке не помню. Только большой тенистый двор, оплетённый виноградом и вьюнком, двухэтажный дом с террасой в боковом зрении, стручки с вкусными горошинами, потом вот эти странные бобы, странный неприятный вкус и нескончаемая выматывающая рвота.

В следующем году или через год, не знаю точно, я опять был в Ялте. И из той поездки у меня тоже одно единственное воспоминание. Возле пляжа была какая-то открытая кафешка, в которой были сосиски. Я сосиски на тот момент пробовал всего пару раз, потому что они были дефицит, но уже успел сильно полюбить. Я о них, можно сказать, мечтал. Упросил тогда бабушку и тётю стать в очередь (очередь была неимоверно длинная), стоял вместе с ними, под солнцем, очень долго, было очень плохо, хотелось есть, кружилась голова, было жарко, очередь не то что не заканчивалась, а, казалось, не двигалась. Наконец, когда я уже потерял всякую надежду и вообще еле стоял на ногах, мне протянули бумажную тарелочку с двумя сосисками и горкой гречки (гречка у нас тоже была дефицитом, я её тоже ел редко и очень любил), я взял её, пошатнулся и выронил. Мои сосиски ради которых я столько вынес, упали, и на них налетела стая сизых голубей. Голуби за несколько секунд у меня на глазах расклевали сосиски и, широко раскрывая клювы, протолкнули их большими кусками с свои ненасытные глотки. Вот эта сцена — голуби, быстро, нагло и суетливо жрущие мои сосиски, — второе моё воспоминание о Крыме.

Из той же поездки третье воспоминание — белый павлин. То есть, тягостная жара, сливающееся в безразличную тьму бессмысленное ярко освещённое пространство, день за днём часы каких-то бессмысленных тяжёлых перемещений с непонятной целью, и вдруг посреди всего этого яркое прекрасное пятно — белый павлин.

Больше ничего из тех двух поездок не помню. В семейном архиве сохранились фотографии, где я, тогда совсем ребёнок с совершенно золотыми курчавыми волосами, позирую в белом костюмчике с капитанской фуражкой, сохранилась киноплёнка, на которой я кидаю куда-то какие-то камни — ничего этого я не помню, для меня это всё документы о каком-то другом мальчике. Я помню только три ярких пятна: тошнота из-за фасоли (много лет потом не мог начать есть эти бобы, потому что само их появление в моей жизни было связано со страданием), утеря вожделенных сосисок и их пожирание голубями, белый павлин. Всё.

Чрез несколько лет мы ещё плавали с родителями на пароме «Крым — Кавказ» и посещали в Керчи Аджимушкайские каменоломни. Из этой поездки мне запомнилось, как все что-то бросали чайкам с парома, я порылся в карманах, нашёл гайку, бросил — чайка на лету проглотила её. С этого момента меня слегка беспокоила совесть, я не то чтобы переживал за чайку, но всё же размышлял, стоило ли мне кидать ей очевидно несъедобный предмет, а потому ничего вокруг не замечал. Из этой рефлексии я ненадолго вынырнул, когда нам показывали изрешечённый пулями и осколками остов вагона, оставшийся со Второй мировой, потом опять пустота, а потом собственно каменоломни: пещера и пещера, скучно. Но тут экскурсовод, чтобы мы представили, как чувствовали себя бойцы в этих каменоломнях, выключает свет. Становится темно. Совершенно темно. И довольно надолго. Пока не зажгли свет, надо было просто стоять, ждать и вглядываться в темноту. Никаких особенных эмоций я по этому поводу не испытал, но момент запомнил.

Вот и весь мой Крым. Испытываю ли я к этой местности какие-то чувства? Зудят ли по Крыму мои имперские рефлексы? Да как-то, в общем, не особенно.

Антинародные гуцулы и подозрительные вышиванки

Гуцулы

“Русские и украинцы — один народ, разделённый алчными политиками и дурными обстоятельствами”. Так ведь нам всё время говорят, да? В очередной раз прочитав что-то такое в лентах, вспомнил вдруг одно детское впечатление, которым сейчас с вами поделюсь.

Когда я был маленький, разные “Весёлые картинки” и другие детские журналы и книжки, особенно, так сказать, научно-популярные гуманитарной направленности, очень любили публиковать рисунки представителей многочисленных национальностей Советского Союза в народных костюмах. Зачем они это делали, если стояла задача формирования “новой исторической общности — советского народа” и преодоления национальных пережитков, я не понимаю. И тогда не понимал. Думаю, среди коммунистов СССР просто всегда было множество тайных сторонников прекращения этого великого социального эксперимента. А может и просто дураков, чьё желание похвалиться числом (“Ага! У нас больше ста народов и народностей!”) не душилось на корню разумными соображениями о вреде любого лишнего напоминания о национальном. Как бы там ни было, народные костюмы, усреднённые, условные, доведённые до состояния знака “Народ номер N”, публиковались тут и там.

И среди прочих народов дружной советской семьи (временной, как выяснилось позже) то и дело рисовали чувака то в пиджаке, то в гусарском ментике, то в отороченной мехом расшитой жилетке, в шляпе чуть ли не с пером, с украшенной золотом то ли тростью, то ли трубкой, то ли топориком, с кучей каких-то узорных финтифлюшек и т.п. Под чуваком обычно было написано: «Гуцул».

Гуцулы — это такие подкарпатские украинцы. Т.е., такие украинцы, которые дальше всего от русских. И вот смотрелся этот самый гуцул в общем ряду советских народов всегда как-то дико чуждо. Для других ведь иллюстраторы почти всегда выбирали самый-самый беднейший вариант национального костюма. Если это были узбеки, то не в расшитых золотом халатах, а в простеньких полосатых, лишь бы у тёлки сто косичек было. Если русский, то и вовсе — простая рубаха, подпоясанная чуть ли не пеньковой верёвкой, штаны да лапти. А тут, блин, шляпа! Какой же это народ, если он в шляпе?! И вышивки все эти безудержные, и тесёмочки узорные. Не наш, в общем, человек. Ещё иногда так рисовали молдаван. Но гуцулы даже на их фоне выглядели какими-то слишком уж яркими.

И вот мне думалось: ведь народные костюмы придуманы не сейчас. Они ведь придуманы ДО революции. А раз эти самые гуцулы до революции вот так могли себя украшать, значит, им до революции было хорошо? То есть, это была не их революция? Она им была не нужна? Точно не наши люди, чуждый элемент.

Особенно укреплялся я в этой мысли, когда видел в кино деревенский праздник в какой-нибудь Венгрии, Австрии или даже Германии: гуцулы из «Весёлых картинок» гораздо более походили на сытых зажиточных ухоженных крестьян Европы, нежели на знакомых нам по кинематографу крестьян нашей деревни, где даже кулак выделялся разве что рубахой в горошек да тоненькой цепочкой на потёртом замызганном жилете.

Гуцулы были для меня явлением классово и культурно чуждым, привнесённым и выпячиваемым исключительно ради числа.

Нет, понятно, что и представители вполне себе формально низовых сословий других народов тоже бывали зажиточными и могли выглядеть — что те бояре. Но ни «Весёлые картинки», ни книжки о том, как радостно живётся семье народов в СССР, об этом не писали. И фотографий соответствующих не публиковали.

Вот таких фото я в детстве не видел, во всяком случае, не помню.

Крестьяне Боровского уезда Тульской губ. Фото А.О. Карелина 1870 г.

А если бы увидел, решил бы, что это боярские жёны, какой-то чиновник и мальчик из трактира. Откуда боярские жёны в век фотографии, я в раннем детстве, возможно, не задумался бы, а позже решил бы, что это провинциальные дворянки оделись retro. Мысль о том, что это крестьяне Боровского уезда Тульской губернии, мне и в голову не пришла бы. Потому что наши крестьяне — вот такие:

Крестьянская семья из д. Ярки Енисейского уезда в праздничный день

И на фоне вот этих наших крестьян вот такая гуцулка:

Подкарпатская Русь. Ива: замужняя крестьянка в праздничном наряде

Ну вы же понимаете, что человек, с раннего утра до поздней ночи пашущий за гроши, которых едва хватает на чёрный хлеб, на злого барина, просто физически не может иметь времени, чтобы вот так вот расшить одежду и уложить причёску. А откуда деньги на такое количество бус? И что вообще за вид? Что-то среднее между европейской дворянкой до XVII века включительно и цыганкой.

Ладно. Хватит пока про гуцулов. Ещё такое иногда мелькавшее на картинках явление как «украинские казаки». Нет, понятно, что русские казаки тоже случались зажиточные и т.п. Но даже на их фоне украинские выглядели слишком уж богатыми и франтовитыми. Того, что украинские казаки и русские казаки — это несколько разные явления, да и главенствующие в культуре образы их формировались в разное время, я тогда не понимал. Однако вот это — точно был не наш человек:

К.Е. Маковский. Запорожский казак. 1884

И, наконец, собственно украинцы. Даже в самом аскетичном виде, представлявшемся детскими книжками и журналами, украинский мужской костюм содержал вышиванку, а женский — расшитый передник и рубаху с расшитыми рукавами. Мне это виделось переходным явлением между гуцульской очевидно чуждой избыточностью и нашей русской бедностью. Т.е., украинский крестьянин не казался, в отличие от гуцула, классово чуждым бездельником в шляпе, но время на то, чтобы расшить мужу рубаху, а себе целый передник, у его жены явно было — не таскалась она ещё с ночи с коромыслом, не несла потом, едва рассветёт мужу, который уже пашет, завтрак, не бежала затем доить единственную худую полумёртвую корову, а после на барский огород — чужую землю голыми руками полоть.

Нет, потом, став постарше, я тоже на довольно долгое время попал под идеологическое клише — «русские и украинцы — один народ». Но временно. Сейчас я считаю, что и сами по себе украинцы далеко не один народ, и русские — не один народ, и вообще все эти ваши любые «народы» — условность и говно.

Размышления по мотивам сновидения

Снилось, что где-то на деловых переговорах меня какими-то хитрыми манипуляциями заставили пить гранулированный чёрный индийский чай, вроде того, что в позднем СССР считался крутым и вкусным дефицитом и продавался на избирательных участках в качестве поощрения квазиэлекторальной активности граждан. Я долго юлил и аргументированно пытался доказать, что это пить нельзя, но в конце концов пришлось сделать глоток или два. Меня перетряхнуло — и я проснулся с ощущением ужаса.

Вообще всякий раз, как я под влиянием друзей в ленте или идиотизма и мерзости нынешних управителей нынешнего государства начинаю слегка тосковать по СССР, организм подбрасывает мне что-нибудь физиологически отвратительное или физиологически же невыносимо тягостное о советском прошлом. У меня хороший организм: помнит важное и не скрашивает этих воспоминаний даже памятью об энергии и возможностях молодости. Так однажды мне всю ночь снилось мучительное желание съесть кусочек мяса или колбасы. Это желание оттуда, из детства. Я во сне сидел перед тарелкой полтавки (очень вкусной полтавки) и видеть её не мог. Весь мозг был заполнен желанием мяса, его запахом, а также пониманием, что мяса сегодня скорее всего не будет. И завтра, и послезавтра. А если и будет, то маленький кусочек, к которому непременно положат много ненавистного гарнира. Или одно колечко поджаренной колбасы. И тоже много гарнира — для сытости. И не сейчас. Потому что сейчас только каша. Проснулся тогда с полной головой мясного желания и с облегчением выдохнул его, как только пришло понимание, что уже не сон, что колбасой я теперь всё больше брезгую, что за хорошим мясом надо идти аж пару кварталов, ах, с ума сойти, какие мучения, а если меня сегодня устроит не очень хорошее (т.е., всего раз в сто лучше, чем самое лучшее, о каком только мог мечтать в детстве), то всего половину квартала, что цитрусовые, ради которых тогда приходилось ждать Нового года, теперь покупаются ежедневно килограммами в качестве дежурного перекуса или малозначимого дополнения к тому же мясу, что, хм-хм, а не поесть ли мне нынче ради разнообразия и правда какой-нибудь каши, что, чёрт побери, это большое счастье — не хотеть мяса, не хотеть колбасы, не хотеть цитрусовых, не хотеть шоколада (даже с кайенским перцем, даже с лепестками фиалки, даже с макадамией) уже года два, испытывать тошноту от воспоминаний о самом лучшем чае детства и ужас — если о подсохшей копчёной колбасе с майонезом. Не помнить вкуса майонеза — прекрасно. Счастье — устать от красной рыбы. Радость — иметь возможность вообще не есть хлеба и макаронных изделий. Ну а досмотр в аэропорту, например, дорогущие авиабилеты на внутренние рейсы, дебильнейшие законы, издаваемые олигофреническими депутатами, — это да, это всё есть. Но, как бы, то, что сейчас плохо, не означает, что, условно, тогда было хорошо. Просто, вполне хорошо ещё не было. Грубо говоря, не назад надо тосковать, а вперёд идти. Где-то так.

Идолы и кумиры

Я вот всегда всем говорю, что у меня нет и никогда не было ни кумиров, ни идолов. Ни в смысле некритично воспринимаемых авторитетов в какой-либо области, ни в смысле сакральном или либидозном. А вот после одной недавней беседы о литературе я ВНЕЗАПНО вспомнил, что такой кумир у меня на рубеже 1980-90-х годов был. Вернее — была. У меня даже её фоточка на стене висела. И это было типичное кумиротворение, алогичное почитание и восхищение с замиранием и сладостным трепетом. И вы в жизни не догадались бы, что это была за женщина, чью фотку я, как настоящий фанат, вырезал из журнала и водрузил над столом в своей комнате, даже мои ровесники не догадались бы, потому что это была не Сабрина Салерно, не Изабель Аджани, не Софи Марсо, не Анна Самохина, не Саманта Фокс, не Ванесса Паради, не Мадонна Чикконе и не Наташа Гусева, а была это — вы, блять, не поверите — Беназир Бхутто, премьер-министр Исламской республики Пакистан. Такие дела.

А фоточка висела конкретно вот такая, вырезанная из журнала то ли «Эхо планеты», то ли «Новое время», и даже качество фоточки было ровно вот такое:

Вы, наверное, не знаете…

Сегодня один профессор мне:

— А в 1953 году… Вы, наверное, не знаете, но в этом году умер Сталин…

Через пару минут:

— Был такой, Вы, наверное, не знаете, Трофим Лысенко…

Чуваки, я что — настолько хорошо выгляжу?