CategoryОбо мне

Возложение компоста

В фейсбучике сейчас тиражируют фоточки с какими-то гранитными фиговинами с написанными на них названиями так называемых городов-героев. И всё время особое внимание уделяют фиговине с надписью «Одесса», заваленной цветами и открытками, и фиговине с надписью «Киев», возле которой нет ни одного цветочка. При этом одни имеют в виду, что, мол, «так, Киеву, предателю, и надо», а другие: «Чем же деды-то, как бы там ни относиться к нынешним событиям, виноваты? Они-то родину защитили».

А я, глядя на эти фотки, вдруг понял, что ни разу в жизни не приносил цветы ни к каким памятникам. Вообще. Ни к историческим, ни к тем, что на кладбищах, ни к ситуативным, вроде забора посольства государства, на территории которого что-нибудь ёбнуло, или выхода из метро, возле которого кого-нибудь зарезали. Никогда не понимал этого действа. И, учитывая, что ни родителей, ни друзей, ни близких коллег никогда не замечал за чем-то подобным, вообще всегда считал, что цветы возлагают исключительно «официальные лица» и всякие не очень нормальные маргиналы с тронутым пропагандой умом.

Я понимаю — подарить цветы живому человеку. Это знак внимания. Цветы яркие, прикольные, смотреть на них радостно. С другой стороны, они не котёнок, например, и не создают дополнительных обязательств: их не надо кормить, поить, выгуливать, водить к ветеринару — их вообще можно, порадовавшись несколько минут оказанному вниманию, сразу выбросить. Очень удобная штука. И понятная.

Но к памятнику? Он, сука, каменный. Ну, на кладбищах иногда деревянный. Нафига к нему цветы? Украсить? Но когда возле памятника лежит гигантская куча растительности, похожая ботву, подготовленную для отправки в компостную яму, это нифига не украшает. Для украшения хватило бы специально нанятого дизайнера, который подкладывал бы к каждому памятнику по паре аккуратных свеженьких цветочков и сразу убирал бы их, когда начинали бы подвядать. Ну, или ставил бы какие-нибудь пиалки с головками орхидей. На усмотрение профессионала, так сказать.

Нынешняя ситуация с фотками фиговины с «Киевом» и фиговины с «Одессой», конечно, показывает, что многие несут цветы к памятникам, чтобы сказать нечто ныне живущим. Но зачем это невнятное символическое посредничество? Говорили бы друг с другом напрямую. Ясно формулируя, стараясь разобраться и докапываясь в итоге до экономических причин разногласий.

А цветы к памятнику? Какая-то унылая рудиментарная хтонь.

Вот вы когда-нибудь носили цветы к памятнику? А зачем?

Почему я не люблю порядок?

Мои родители пытались приучать меня к порядку очень жёстко. Например, было время, когда папа определил место каждой вещи в моей комнате, и, если что-то лежало не на этом самом определённом для этого чего-то месте, это выбрасывалось. Причём выбрасывать я должен был сам. Я со слезами на глазах сгребал в мусорное ведро всякие хорошие и нужные мне вещи и выносил их на мусорку.

Время от времени папа устраивал ревизию ящиков моего письменного стола и, если ему казалось, что порядок в ящиках не идеален, просто высыпал всё из них в то же мусорное ведро.

Для меня написали распорядок дня. И требовали, чтобы я ему неукоснительно следовал.

Когда затея с распорядком всё же провалилась, от меня стали требовать вести «сетку времени» — писать отчёт о том, что и почему я делал в каждый час прошедшего дня.

Я ежедневно должен был гладить свои брюки и рубашку и пылесосить в комнате. Потом ещё и в прихожей и в комнате родителей (в которой, кстати, всегда был лютый беспорядок, особенно на папином рабочем столе).

Каждый день я должен был вытирать пыль и поливать цветы в своей комнате (которые терпеть не мог, потому что они занимали полезную площадь и вообще мешали).

Прежде чем начать читать книгу, её надо было аккуратно обернуть в бумагу.

Любому масштабному делу должно было предшествовать составление чёткого плана.

Если меня звали на кухню или в большую комнату (как правило, стуком в стенку, моя комната была как раз посредине), я должен был явиться незамедлительно.

Я не имел права сесть ужинать, предварительно не причесавшись.

Какое-то время, правда, недолго, лет семь-восемь мне тогда было, мне запрещалось говорить за столом. Если я открывал рот, папа бил меня ложкой по лбу.

На улице, если я шёл куда-то с родителями, мама постоянно (вслух и громко) требовала, чтобы я «правильно ставил ноги», не сутулился, не наклонял голову, шёл ровно, держал осанку. Часто она просто хватала меня за плечи и расправляла их силой. Или пинала меня в спину, приговаривая: «Не сутулься».

Шарф зимой я мог надевать только строго определённым образом. Не имел права снимать обувь, не развязав шнурки. Если носил рубашку без галстука, верхняя пуговка обязательно должна была быть расстёгнута.

Просыпался я по будильнику в шесть утра, после чего делал зарядку, пробежку, принимал так называемый «контрастный душ» (о, об этом потом отдельно). Ложился строго в девять вечера.

Ну и так далее.

Я это всё люто ненавидел.

И как только смог лет в 13 выносить родителей из комнаты, когда они приходили с претензиями и попытками контроля, я стал это делать. Тупо брал папу или маму в охапку и выносил из комнаты. И немедленно не стало в моей жизни никаких сеток времени, никаких разложенных в строго определённых местах стопочками тетрадок, никаких, блять, таблиц и графиков. Всё лежит там и так, как, так сказать, исторически складывается. Вставать и ложиться я стал тогда, когда мне удобно. Все комнатные цветы из своей комнаты нахер вынес. Стало хорошо.

Но то, что было до 13 лет, оставило на моей нервной системе серьёзный отпечаток. При виде таблиц меня до сих пор иногда трясёт. С упорядоченностью любого рода отношения у меня сложные и часто болезненные. Бывает, что необходимость просто сделать что-то к определённому времени (даже, например, лечь спать) вгоняет меня в страшный ступор или в тихую агрессию и я начинаю рефлекторно искать, кого бы вынести из помещения.

Мой опыт как объекта дискриминации

Большинство доёбок школьных учителей ко мне по поводу причёски (см. https://www.facebook.com/yatsutko/posts/10204728930573009) класса до 8-го включительно имели корнем то, что я был кучерявым, причём не мелкими кудрями, из которых достаточно легко формируется такая весьма ровная шапка волос, а волнами разной конфигурации и вообще очень сложно. Кучерявые мои волосы казались большинству учителей «неаккуратными» по определению и постоянно. Я воспринимал это всегда примерно как расовую дискриминацию и отвечал люто и бескомпромиссно.

Кроме того, я высокий. Я и сейчас в любой толпе могу легко служить ориентиром, а многие мои знакомые, знакомясь со мной в своё время, первой фразой — вместо «Привет» или «Рад знакомству» — произносили: «Ебать, какой ты огромный». Так вот, этот рост, а также 46-ой с половиной размер обуви у меня — с двенадцати с половиной лет.

Мне и «взрослая»-то мебель, особенно в общественных местах, всегда куцевата, мне дверные проёмы часто низковаты, а представьте меня на школьном ебучем фанерном стульчике за дурацким школьным столом. Представили?

Ну, одежды на меня в советское время было не найти: детская была куцей, взрослая — широкой и слишком дорогой. Теперь, особенно с тех пор, как мой вес перевалил за 110 (давно было, сейчас заметно больше) — тоже непросто.

В такси я влезаю, скрючившись в три погибели, иногда до боли. В маршрутках, в которых формально есть стоячие места и припотолочные перила, для меня стоячего места нет, потому что невозможно ехать, особенно по нашим дорогам, свернув голову набок на 93 градуса.

Кровать нормального размера (со спальным местом 230 на 230) появилась у меня всего около пяти лет назад. А мне 43. И, знаете, найти в Москве квартиру, в которую влезает хотя бы матрас такого размера, — та ещё задача. Саму кровать, т.е. ложемент для матраса, сломали грузчики, пришлось выкинуть, но оно и к лучшему: она бы вообще никуда не влезла.

И вы мне будете рассказывать о дискриминации негров? Женщин? Курильщиков? Бросьте. Об этих проблемах хотя бы говорят.

Нет, сейчас я уже не жалуюсь. Но мне 43, я дохерища всего умею и вообще пожил и повидал. Но детство и подростковый возраст — это была сплошная дискриминация.

Стоит вспомнить и о том, что меня зовут Денис. Это сейчас обычное имя, а в моём детстве в моём городе это имя не мог с первого-третьего-пятого раза запомнить почти никто. Меня всё время звали Димой. Димой, блять! Я ненавидел это имя довольно долго. Причём Димой звали те, кто попроще, а кто посложнее и как-то всё-таки пытался запомнить, что имя какое-то не такое… «Такие» имена всем были известны, их было мало: Сергей, Андрей, Дима, Вова, Коля; уже с именами Юра и Игорь возникала путаница; Григория и Георгия путали вообще все, последних могли также спутать с Геннадием; Валентинами мальчиков не называли, потому что хоть Валя имя и простое, но «женское»… Так вот, те, которые посложнее, и помнили, что имя у меня почти такое же сложное, как они сами, как только меня не обзывали — Владом, Стасом, Давидом, Вениамином, даже Артуром.

Или вот носил я всё детство и юность чёрные валяные и голубые вязаные береты. Но башка же растёт. Надо время от времени новые покупать. И вот в очередной раз приходишь на вещевой рынок за беретом, а там валяных нету, только шитые, a la морская пехота. Спрашиваешь валяные, а на тебя смотрят с изумлением и говорят: «Так это же только женские такие бывают». В общем, не просто нет того, что тебе надо, но на тебя из-за твоего вопроса ещё и смотрят, как на урода. Не, ну понятно, простонародные воззрения, всё такое, но дискриминация же.

А как в середине 90-х в России нахер исчезли цветные мужские носки? То есть, я-то знаю и сейчас, где их взять (в Дании, например, ага; ну и в Москве особые магазины есть, и в интернетах), но зайдите в рандомный магазин одежды — девяносто пудов, что в мужском отделе носки будут только чёрными. В крайнем случае — коричневыми, серыми, белыми и тёмно-синими.

И это до сих пор.

И не только это же. Вот идёшь ты по городу и хочешь быстро и сытно перекусить, но при этом избежать быстрых углеводов, то есть хлеба, макаронов, риса и так далее. И что? Во многих ли ларьках с быстрой едой можно купить кусок мяса, завёрнутый в лист салата? Я лично ни одного не знаю. Есть редкие места, где кормят вегетарианской фигнёй, но там нет мяса (а вот рис, например, как раз пожалуйста). В столовках типа всяких хинкальных и т.п. тушёные овощи — это, как правило, не гарнир, а самостоятельное блюдо. С соответствующей ценой. Нет, я могу себе позволить и позволяю. Но осадочек. То есть, мясо с гречкой, с рисом или с картошкой — это мясо и гарнир, а мясо с тушёными баклажанами и помидорами — это два блюда. Хотя овощи к мясу — это нормальный такой человеческий гарнир, на самом деле.

Или вот люди в метро и в самолётах духами и одеколонами пахнут. И плевать хотели на тех, у кого от этого голова болит.

В общем, и негров, и феминисток, и гомосексуалистов я хорошо понимаю и во многом поддерживаю. Но возражаю против исключительности чьих-то проблем.

Проблема, по-хорошему, в концепции «массы», в усреднённости. В культивировании омерзительного «как все», «как люди». И мерзости поменьше — «нации», например.

Нахуй людей. Нахуй нации. Пусть рулит индивидуальное.

Алкогольные этапы

Домашнее вино (черносливовое, терновое и красное виноградное) и советское шампанское были в моей жизни всегда, сколько я себя помню. Жаль, нет в пределах досягаемости старых фотоальбомов — там есть кадры, где я, лет десяти-одиннадцати от роду, стою с полным стаканом молодого красного во дворе у бабушки. Бабушка часто наливала мне после обеда, после ужина. Домашнее же, полезное.

Сухое белое было ещё раньше, но я этого не помню. Родители рассказывали, что почти с рождения (студенты, чё) сплавили меня бабушке, а та не признавала детского питания, варила знатный южный борщ из домашнего петуха с потрохами пяти-шести кур и кроликов, перемалывала его в мясорубке и этой смесью меня кормила. Когда родители меня всё-таки забрали, я, по их словам, категорически отказывался «брать бутылочку». Ну вот совсем. Глотну раз — и плююсь. Тогда папа придумал гениальное (а надо сказать, питались они тогда так: на день покупали буханку белого хлеба-кирпичика и две бутылки белого сухого, так и жили) — он стал обмакивать надетую на бутылку соску в сухое белое — и я стал есть молочные смеси.

Коньяк и специальные сладкие вошли в мою жизнь во втором классе. Родители моего одноклассника были родом из Молдавии, мама когда-то работала (технологом, кажется) на «Белом аисте», потому дома у него всегда были молдавский коньяк и «Букет Молдавии». Помню, как мы, поев у него борща, хряпнули тайком вынутого с антресолей коньяку и наблюдали потом в окно за сорокой, которая ела из миски дворовой собаки.

Точной даты вхождения в жизнь абрикосового и алычового не помню. Но в шестом классе зайти перед школьным «вечером» (т.е. «дискотекой») к той бабке, которая в двухстах метрах от школы продавала прямо у себя дома очень дёшево солёные семечки, и взять трёхлитровку абрикосового на два-три рыльца было уже обязательным ритуалом.

В шестом же классе в мою жизнь вошло заводское вино. Как сейчас помню — «ркацители квадрат», 16 градусов алкоголя, 16 процентов сахара. Нас тогда от школы водили в бассейн, где мы под руководством физрука учились плавать. Так вот, по дороге мы заходили в магазин, брали «квадрат», потом шли домой к Юре Исаеву, там, с ним и с Игорем Ионовым, выпивали бутылку или две, а потом уже шли в бассейн учиться плавать. (Представляю, каким адом звучат эти слова для родителей нынешних подростков, но наши родители ничего не знали, а нам казалось, что всё в норме).

В том же году я впервые стащил где-то (искренне не помню, где) немного спирта, совсем капельку, утлый аптечный пузырёк-столбик из-под валерьянки в таблетках, и, выпив его (сразу всё впиталось в язык), пришёл в гости к однокласснице Тане Федоренко, притворишись пьяным, а она, притворившись, что поверила, ходила передо мной в распахнутом халатике на абсолютно голое тело и приговаривала: «Что же мне с тобой делать?»

В седьмом классе я в первый и в последний раз попробовал грузинский коньяк. Не понравилось. И тогда же появилась бражка. Мама моего одноклассника Саши Ищенко ставила бражку (малиновую) дома в огромной выварке. Иногда плескала нам оттуда половником в жестяные эмалированные кружки. Иногда Саша плескал оттуда сам, без спросу, в банку. И мы пили из неё через край в яру, а потом играли в марьяж или покупали в хозяйственном ацетон и поджигали тропинку.

В седьмом же классе я как-то поставил брагу сам. На чистом сахаре, с перчатками, как положено. Поставил между левой стенкой письменного стола и стеной комнаты. Банок я не добыл, потому поставил в бутылках, а перчатки примотал суровыми нитками. Перчатки постепенно надувались, но я не спешил их снимать. И вот как-то утром: я сплю и просыпаюсь от лёгкого такого, едва различимого, но весьма странного хлопка. Просыпаюсь, смотрю по сторонам и ничего не вижу. Но тут раздаётся второй такой же хлопок. И в тот же момент из-за стола вылетает перчатка и, описывая красивый пируэт по комнате, падает на пол. И воздух заполняется густым запахом дурной браги. В тот день мне пришлось проделать в комнате немало огнеопасных и взрывоопасных (а также красящих и плескающих) химических экспериментов, чтобы вопрос вернувшихся вечером с работы родителей был не про запах алкогольного сусла.

Примерно в то же время я вдруг вспомнил, что у меня с ранних лет есть этюдник, и начал рисовать. И обнаружил в этюднике смешную маленькую фляжку для растворителя. В неё я отлил из родительской бутылки немного рома «Гавана Клаб». Это был первый раз, когда я пробовал ром. Сильно перестремался, потому что ровно в тот день нас из школы повели сдавать кровь. Но, как мы понимаем теперь, страх был беспочвенным. Но ром. Потом я его покупал иногда в магазине «Пазарджик», пили с пацанами за гаражами. Можете представить себе моё изумление через много лет, когда я попробовал белый баккарди. Вот именно. Единственный баккарди, который можно пить, это окхерит. Но ладно, это я забегаю вперёд.

В восьмом классе мне предложили вступить в ОКОД. Комсомольцем я, правда, не был, но в моей школе этой птицы и вообще почти не водилось, а разнарядка на отряд была. В общем, я вступил. И единственным движением, которое я сделал от имени этого отряда, был день работы на пивзаводе, который был, буквально, в трёхстах метрах от школы. Пиво я пробовал и до того: в четвёртом классе пригласил одноклассников и одноклассниц на День рождения, предварительно купив несколько бутылок пива и переклеив на него этикетки с лимонада, чтобы родители ничего не заподозрили. Но тогда не вштырило. Даже не затронуло. Честный лимонад нравился раз в сто больше.

Ещё сильно до того, лет шесть мне было, ходили мы с родителями по Псковщине, по пушкинским местам. Шли пешком из Михайловского в Тригорское. Родителям-то что — молодые здоровые лоси. А я ребёнок. Относительно маленький. И мне шпилить много километров по жаре, под солнцем, по пыльному просёлку, мягко говоря, было сложновато. Но самая фишка этого путешествия была в том, что родителям перед выходом не удалось купить ничего, что можно пить, кроме пива. Через несколько часов ходьбы по пыльному просёлку я сказал, что мне нужна жидкость или я лягу и умру. И мне дали пива. «Рижского», что ли. Из алюминиевой фляги. Тёплого. Это был первое пиво в моей жизни. Было омерзительно. Я решил, что лучше сдохну от жары и сухости, чем стану пить вот такую жидкость.

Но в восьмом, а тем более в девятом классе пиво было уже обычным делом. Мы с пацанами звонили на пивзавод и узнавали, куда пошла последняя машина или куда пойдёт следующая. Оказывались первыми в очереди, брали пиво и пили его «через тягу». Да, курили все, максимум, с 13 лет. Да, сейчас не курю, но сейчас мне давно не 13 и сейчас не СССР.

В седьмом или восьмом классе наш классный, уважаемый и матёрый физрук, боксёр на пенсии, задался целью выловить хоть одного курившего или пьяного школьника. Бесполезно: мы мазали зубы и щёки изнутри вьетнамским бальзамом «Звёздочка» и на много дней вперёд переставали пахнуть чем бы то ни было, кроме этого бальзама.

Водку я полюбил в девятом. Моей первой бутылкой была перцовка, купленная на девятерых в магазине «Штаны» (ставропольцы знают). Чуваки потом ушли, а я уснул дома ни диване и родители унюхали запах алкоголя. Впервые. Где они были все годы до этого момента? Но, тем не менее, унюхали. Ох. Я так был занят проблемой адекватной передачи эмоций фразы «я попробовал, но мне было так дурно, что никогда больше», что совсем не уловил собственных реальных впечатлений.

Потом уже попёрло. Математический класс всё-таки, лучший в крае. Пшеничную я активно предпочитал московской. Разницу 10.20 против 9.30 почитал несущественной, потому всегда, когда была пшеничная, брал её. Пшеничная была вкусна. С моим лепшим другом Витечкой мы всегда приговаривали бутылочку пшеничной (ну, или, если не везло, московской) за полчаса-час. Потом шли за второй. Постепенно привыкли, что брать надо сразу две. А лучше три. Иногда опускались до портвейна, но больше ради культурологии (в песнях же про него, в книжках, но пить «Кавказ» или «72-й» всегда было непростым и где-то даже героическим деянием, мы решались редко).

Десятый класс, выпускной, прошёл под знаменем водки вчистую. Классная спрашивала нас на уроках химии: «Мальчики, почему вы такие зелёные? Вы не заболели?» Святая женщина. Ленинист.

Мы пили не только водку, конечно. В десятом классе я узнал хорошее сухое вино. Случайно. Не хватало на водку. Собирали бутылки под ёлочками в центре города, стремаясь. Мы были такие идеальные, прекрасные, в шикарных галстуках и бабочках, с шёлковыми платочками в нагрудных карманах, но очень хотелось забухать. Потому мы кидали жребий, и тот, кому выпадало, направлял свои шикарные штиблеты к ёлочке и извлекал из-под неё пустые бутылки. Бутылки мы сдавали, на вырученные копейки покупали сухое. Сухое в СССР было дешевле всего иного. Ну, кроме пива. И оно оказалось дико вкусным. Особенно то, что из Кахетии.

Ну да ладно. Главной всё равно была водка. Пшеничная.

Потом я ушёл в армию, уехал в Питер и подписал там контракт с министерством обороны. И там тоже было несколько знаковых напитков: ядерно сладкие берлинские кремовые ликёры (быстро надоели), водка «Мутант» (народное название; финская сорокапятиградусная водка без имени, но с двуглавым орлом на зелёной лимонадной бутылке), газированное тёмное пиво «Монарх» (выпил на Лебяжьей канавке — очнулся в сугробе на границе Псковской области), пич-водка (персиковый компотик в жестяной банке, пьёшь — не чувствуешь градусов вообще, потом приходишь в себя рядом с какой-то женщиной на рельсах), джин «МакКормик» (просто отличный дешёвый джин в пластиковой бутылке) и армянский коньяк «Ван». Про «Ван» ничего плохого сказать не могу. Очень был хорош и стоил копейки.

Примерно тогда же можно было насладиться последним «Киндзмараули». Года с 1996-го всё, что так называется, не имеет к настоящему вину под названием «Киндзмараули» никакого отношения.

Тогда же начались текила, европейские сухие, граппа.

Потом я вернулся из армии, попал в страшную бедность и пару лет не мог себе позволить ничего, кроме отечественных портвейнов и адыгейской «Анапы» (если у вас есть самый страшный враг, для которого мало просто смерти, угостите его адыгейским вином). Из-за этого почти бросил пить, потому что эти напитки весьма условно вообще можно назвать съедобными.

Но прошло несколько лет, я заехал вдруг в Москву, и тут друг угостил меня виски.

Виски.

Многие напитки после первого же глотка виски просто перестали для меня существовать.

Виски.

Да.

Уже лет десять я живу в Москве.

Мой Крым

Я в Крыму был несколько раз в детстве. Помню с тех пор мало. Помню, в Ялте, во дворе у бабушки, дальней-дальней родственницы, у которой мы останавливались, мне показали зелёный горошек. Я стал расщёлкивать стручки и есть его. Вскоре мне стали попадаться стручки с зёрнышками не круглыми, а длинноватыми и изогнутыми. Мне тогда было лет пять, наверное, или меньше, может, четыре, о фасоли я не знал. А потому решил, что передо мной просто какой-то особенный горох. Сильно блевал. Собственно, ничего больше о той поездке не помню. Только большой тенистый двор, оплетённый виноградом и вьюнком, двухэтажный дом с террасой в боковом зрении, стручки с вкусными горошинами, потом вот эти странные бобы, странный неприятный вкус и нескончаемая выматывающая рвота.

В следующем году или через год, не знаю точно, я опять был в Ялте. И из той поездки у меня тоже одно единственное воспоминание. Возле пляжа была какая-то открытая кафешка, в которой были сосиски. Я сосиски на тот момент пробовал всего пару раз, потому что они были дефицит, но уже успел сильно полюбить. Я о них, можно сказать, мечтал. Упросил тогда бабушку и тётю стать в очередь (очередь была неимоверно длинная), стоял вместе с ними, под солнцем, очень долго, было очень плохо, хотелось есть, кружилась голова, было жарко, очередь не то что не заканчивалась, а, казалось, не двигалась. Наконец, когда я уже потерял всякую надежду и вообще еле стоял на ногах, мне протянули бумажную тарелочку с двумя сосисками и горкой гречки (гречка у нас тоже была дефицитом, я её тоже ел редко и очень любил), я взял её, пошатнулся и выронил. Мои сосиски ради которых я столько вынес, упали, и на них налетела стая сизых голубей. Голуби за несколько секунд у меня на глазах расклевали сосиски и, широко раскрывая клювы, протолкнули их большими кусками с свои ненасытные глотки. Вот эта сцена — голуби, быстро, нагло и суетливо жрущие мои сосиски, — второе моё воспоминание о Крыме.

Из той же поездки третье воспоминание — белый павлин. То есть, тягостная жара, сливающееся в безразличную тьму бессмысленное ярко освещённое пространство, день за днём часы каких-то бессмысленных тяжёлых перемещений с непонятной целью, и вдруг посреди всего этого яркое прекрасное пятно — белый павлин.

Больше ничего из тех двух поездок не помню. В семейном архиве сохранились фотографии, где я, тогда совсем ребёнок с совершенно золотыми курчавыми волосами, позирую в белом костюмчике с капитанской фуражкой, сохранилась киноплёнка, на которой я кидаю куда-то какие-то камни — ничего этого я не помню, для меня это всё документы о каком-то другом мальчике. Я помню только три ярких пятна: тошнота из-за фасоли (много лет потом не мог начать есть эти бобы, потому что само их появление в моей жизни было связано со страданием), утеря вожделенных сосисок и их пожирание голубями, белый павлин. Всё.

Чрез несколько лет мы ещё плавали с родителями на пароме «Крым — Кавказ» и посещали в Керчи Аджимушкайские каменоломни. Из этой поездки мне запомнилось, как все что-то бросали чайкам с парома, я порылся в карманах, нашёл гайку, бросил — чайка на лету проглотила её. С этого момента меня слегка беспокоила совесть, я не то чтобы переживал за чайку, но всё же размышлял, стоило ли мне кидать ей очевидно несъедобный предмет, а потому ничего вокруг не замечал. Из этой рефлексии я ненадолго вынырнул, когда нам показывали изрешечённый пулями и осколками остов вагона, оставшийся со Второй мировой, потом опять пустота, а потом собственно каменоломни: пещера и пещера, скучно. Но тут экскурсовод, чтобы мы представили, как чувствовали себя бойцы в этих каменоломнях, выключает свет. Становится темно. Совершенно темно. И довольно надолго. Пока не зажгли свет, надо было просто стоять, ждать и вглядываться в темноту. Никаких особенных эмоций я по этому поводу не испытал, но момент запомнил.

Вот и весь мой Крым. Испытываю ли я к этой местности какие-то чувства? Зудят ли по Крыму мои имперские рефлексы? Да как-то, в общем, не особенно.

Антинародные гуцулы и подозрительные вышиванки

Гуцулы

“Русские и украинцы — один народ, разделённый алчными политиками и дурными обстоятельствами”. Так ведь нам всё время говорят, да? В очередной раз прочитав что-то такое в лентах, вспомнил вдруг одно детское впечатление, которым сейчас с вами поделюсь.

Когда я был маленький, разные “Весёлые картинки” и другие детские журналы и книжки, особенно, так сказать, научно-популярные гуманитарной направленности, очень любили публиковать рисунки представителей многочисленных национальностей Советского Союза в народных костюмах. Зачем они это делали, если стояла задача формирования “новой исторической общности — советского народа” и преодоления национальных пережитков, я не понимаю. И тогда не понимал. Думаю, среди коммунистов СССР просто всегда было множество тайных сторонников прекращения этого великого социального эксперимента. А может и просто дураков, чьё желание похвалиться числом (“Ага! У нас больше ста народов и народностей!”) не душилось на корню разумными соображениями о вреде любого лишнего напоминания о национальном. Как бы там ни было, народные костюмы, усреднённые, условные, доведённые до состояния знака “Народ номер N”, публиковались тут и там.

И среди прочих народов дружной советской семьи (временной, как выяснилось позже) то и дело рисовали чувака то в пиджаке, то в гусарском ментике, то в отороченной мехом расшитой жилетке, в шляпе чуть ли не с пером, с украшенной золотом то ли тростью, то ли трубкой, то ли топориком, с кучей каких-то узорных финтифлюшек и т.п. Под чуваком обычно было написано: «Гуцул».

Гуцулы — это такие подкарпатские украинцы. Т.е., такие украинцы, которые дальше всего от русских. И вот смотрелся этот самый гуцул в общем ряду советских народов всегда как-то дико чуждо. Для других ведь иллюстраторы почти всегда выбирали самый-самый беднейший вариант национального костюма. Если это были узбеки, то не в расшитых золотом халатах, а в простеньких полосатых, лишь бы у тёлки сто косичек было. Если русский, то и вовсе — простая рубаха, подпоясанная чуть ли не пеньковой верёвкой, штаны да лапти. А тут, блин, шляпа! Какой же это народ, если он в шляпе?! И вышивки все эти безудержные, и тесёмочки узорные. Не наш, в общем, человек. Ещё иногда так рисовали молдаван. Но гуцулы даже на их фоне выглядели какими-то слишком уж яркими.

И вот мне думалось: ведь народные костюмы придуманы не сейчас. Они ведь придуманы ДО революции. А раз эти самые гуцулы до революции вот так могли себя украшать, значит, им до революции было хорошо? То есть, это была не их революция? Она им была не нужна? Точно не наши люди, чуждый элемент.

Особенно укреплялся я в этой мысли, когда видел в кино деревенский праздник в какой-нибудь Венгрии, Австрии или даже Германии: гуцулы из «Весёлых картинок» гораздо более походили на сытых зажиточных ухоженных крестьян Европы, нежели на знакомых нам по кинематографу крестьян нашей деревни, где даже кулак выделялся разве что рубахой в горошек да тоненькой цепочкой на потёртом замызганном жилете.

Гуцулы были для меня явлением классово и культурно чуждым, привнесённым и выпячиваемым исключительно ради числа.

Нет, понятно, что и представители вполне себе формально низовых сословий других народов тоже бывали зажиточными и могли выглядеть — что те бояре. Но ни «Весёлые картинки», ни книжки о том, как радостно живётся семье народов в СССР, об этом не писали. И фотографий соответствующих не публиковали.

Вот таких фото я в детстве не видел, во всяком случае, не помню.

Крестьяне Боровского уезда Тульской губ. Фото А.О. Карелина 1870 г.

А если бы увидел, решил бы, что это боярские жёны, какой-то чиновник и мальчик из трактира. Откуда боярские жёны в век фотографии, я в раннем детстве, возможно, не задумался бы, а позже решил бы, что это провинциальные дворянки оделись retro. Мысль о том, что это крестьяне Боровского уезда Тульской губернии, мне и в голову не пришла бы. Потому что наши крестьяне — вот такие:

Крестьянская семья из д. Ярки Енисейского уезда в праздничный день

И на фоне вот этих наших крестьян вот такая гуцулка:

Подкарпатская Русь. Ива: замужняя крестьянка в праздничном наряде

Ну вы же понимаете, что человек, с раннего утра до поздней ночи пашущий за гроши, которых едва хватает на чёрный хлеб, на злого барина, просто физически не может иметь времени, чтобы вот так вот расшить одежду и уложить причёску. А откуда деньги на такое количество бус? И что вообще за вид? Что-то среднее между европейской дворянкой до XVII века включительно и цыганкой.

Ладно. Хватит пока про гуцулов. Ещё такое иногда мелькавшее на картинках явление как «украинские казаки». Нет, понятно, что русские казаки тоже случались зажиточные и т.п. Но даже на их фоне украинские выглядели слишком уж богатыми и франтовитыми. Того, что украинские казаки и русские казаки — это несколько разные явления, да и главенствующие в культуре образы их формировались в разное время, я тогда не понимал. Однако вот это — точно был не наш человек:

К.Е. Маковский. Запорожский казак. 1884

И, наконец, собственно украинцы. Даже в самом аскетичном виде, представлявшемся детскими книжками и журналами, украинский мужской костюм содержал вышиванку, а женский — расшитый передник и рубаху с расшитыми рукавами. Мне это виделось переходным явлением между гуцульской очевидно чуждой избыточностью и нашей русской бедностью. Т.е., украинский крестьянин не казался, в отличие от гуцула, классово чуждым бездельником в шляпе, но время на то, чтобы расшить мужу рубаху, а себе целый передник, у его жены явно было — не таскалась она ещё с ночи с коромыслом, не несла потом, едва рассветёт мужу, который уже пашет, завтрак, не бежала затем доить единственную худую полумёртвую корову, а после на барский огород — чужую землю голыми руками полоть.

Нет, потом, став постарше, я тоже на довольно долгое время попал под идеологическое клише — «русские и украинцы — один народ». Но временно. Сейчас я считаю, что и сами по себе украинцы далеко не один народ, и русские — не один народ, и вообще все эти ваши любые «народы» — условность и говно.

Размышления по мотивам сновидения

Снилось, что где-то на деловых переговорах меня какими-то хитрыми манипуляциями заставили пить гранулированный чёрный индийский чай, вроде того, что в позднем СССР считался крутым и вкусным дефицитом и продавался на избирательных участках в качестве поощрения квазиэлекторальной активности граждан. Я долго юлил и аргументированно пытался доказать, что это пить нельзя, но в конце концов пришлось сделать глоток или два. Меня перетряхнуло — и я проснулся с ощущением ужаса.

Вообще всякий раз, как я под влиянием друзей в ленте или идиотизма и мерзости нынешних управителей нынешнего государства начинаю слегка тосковать по СССР, организм подбрасывает мне что-нибудь физиологически отвратительное или физиологически же невыносимо тягостное о советском прошлом. У меня хороший организм: помнит важное и не скрашивает этих воспоминаний даже памятью об энергии и возможностях молодости. Так однажды мне всю ночь снилось мучительное желание съесть кусочек мяса или колбасы. Это желание оттуда, из детства. Я во сне сидел перед тарелкой полтавки (очень вкусной полтавки) и видеть её не мог. Весь мозг был заполнен желанием мяса, его запахом, а также пониманием, что мяса сегодня скорее всего не будет. И завтра, и послезавтра. А если и будет, то маленький кусочек, к которому непременно положат много ненавистного гарнира. Или одно колечко поджаренной колбасы. И тоже много гарнира — для сытости. И не сейчас. Потому что сейчас только каша. Проснулся тогда с полной головой мясного желания и с облегчением выдохнул его, как только пришло понимание, что уже не сон, что колбасой я теперь всё больше брезгую, что за хорошим мясом надо идти аж пару кварталов, ах, с ума сойти, какие мучения, а если меня сегодня устроит не очень хорошее (т.е., всего раз в сто лучше, чем самое лучшее, о каком только мог мечтать в детстве), то всего половину квартала, что цитрусовые, ради которых тогда приходилось ждать Нового года, теперь покупаются ежедневно килограммами в качестве дежурного перекуса или малозначимого дополнения к тому же мясу, что, хм-хм, а не поесть ли мне нынче ради разнообразия и правда какой-нибудь каши, что, чёрт побери, это большое счастье — не хотеть мяса, не хотеть колбасы, не хотеть цитрусовых, не хотеть шоколада (даже с кайенским перцем, даже с лепестками фиалки, даже с макадамией) уже года два, испытывать тошноту от воспоминаний о самом лучшем чае детства и ужас — если о подсохшей копчёной колбасе с майонезом. Не помнить вкуса майонеза — прекрасно. Счастье — устать от красной рыбы. Радость — иметь возможность вообще не есть хлеба и макаронных изделий. Ну а досмотр в аэропорту, например, дорогущие авиабилеты на внутренние рейсы, дебильнейшие законы, издаваемые олигофреническими депутатами, — это да, это всё есть. Но, как бы, то, что сейчас плохо, не означает, что, условно, тогда было хорошо. Просто, вполне хорошо ещё не было. Грубо говоря, не назад надо тосковать, а вперёд идти. Где-то так.