CategoryОбо мне

О габаритах и бодипозитиве. Предварительное

Написал в ФБ про то, как ботинки на морозе льдом растягиваю, а мне там френдица пишет: «Я так туфли в морозилку запихивала».

Представил себе аттракцион по запихиванию моего ботинка в бытовую морозилку.

Вообще, когда всю жизнь длинный (с 13 лет такого роста, как сейчас, это пиздец), а последние несколько лет ещё и толстый, и нога 46+ — это такое…

Люди бегут в фитнес-центр с лёгкой сумочкой, а ты в свою кроссовки для беговой дорожки и шлёпанцы для душа положил — и это уже огромный баул. Добавил туда спортивную одежду, полотенце, способное впитать влагу с тебя всего, смену белья — и ты уже тащишь на себе внушительное такое.

Сейчас модно писать про толстых, что, мол, «не парьтесь, вы имеете право быть такими, какие есть, не насилуйте себя диетами, не тратьте внимание на контроль пищи, будьте просто счастливы…»

Сука. Да я бы рад.

Не знаю. Может, это пишут, в основном, женщины и, в основном, не очень высокие. И с не очень большой ногой. Может, то, что они набрали вес, — первый в их жизни выход за границы, под которые заточен усреднённый мир. А когда, блять, всю жизнь почти ни во что не влезаешь и не помещаешься, а потом вдруг — ХУЯК, ПОЗДРАВЛЯЕМ! — ВООБЩЕ ни во что не влезаешь и не помещаешься — это нихуя не позитив.

И бортик пластиковой ванны, когда ты на него ногу ставишь, чтобы вытереть, трескается.

И ёбаная кафельная плитка на стене ванной где-нибудь в гостях или в недорогих аппартаментах, когда опираешься о стену рукой, трескается.

И комусовские офисные стулья, которыми заполнены гостевые офисы половины российских контор, не живут под тобой нескольких секунд.

И это вдобавок к тому, что ты с 13 лет не можешь купить себе нормальной обуви и нормальной длины рубашек и с тех же пор не мог толком втиснуться в земные легковые автомобили. А тебе 45.

Прислушивался ли я к тем, кто говорил, что толстеть — нормально и даже заебись? О, прислушивался. В юности я даже мечтал растолстеть. И кусал локти от того, что у меня никак не получается. Старался сильнее.

Осуществляются мечты, блять. Да идите вы нахуй.

Вот соберусь с силами — напишу обширнейший пост о том, почему не надо толстеть. Может, не здесь, в другом месте где-нибудь. Но напишу.

Ад телесности

Человеческая телесность в целом вымораживает. За редким исключением. Это я ещё в фидошные времена понял. Общаешься так с человеком, общаешься, нормально. никак его особенно себе внешне (и тем более в объёме) не представляешь. Фидо же, там даже аватарок не было — никаких стимулов к представлению. А потом по какой-либо причине встречаешься живьём — а у него тело. И голос. И надо в эту аудиовизиальную презентацию как-то запихнуть всю сумму его высказываний. И вообще как-то строить взаимодействие. Направлять глаза туда-сюда. Он же шевелится, ходит. И это только раз поговорить. А если секс? А жить вместе?

Хуже всего то, что чужая телесность регулярно актуализирует твою собственную. И пока ты весил 90, это было норм, хотя тоже сложно и напрягало, но сейчас — живёшь такой бестелесым ангелом перед монитором неделями, а тут вдруг раз — и руку тебе подали. И ты пожал и волной неприятной дрожи весь от этой руки как-то образовался. И стоишь. И теперь эти все боли, которые просто висели в воздухе, — в тебе, в твоём теле.

Брутализм

Брутализм. См. https://22century.ru/society/13335
Альбомы с брутализмом были одними из моих наилюбимейших в детстве. Если деревянную архитектуру Кижей и Коломенского я перерисовывал только чтобы разместить посреди неё бронетранспортёры, а на колокольных рассадить снайперов, то брутализм меня просто завораживал. Сам по себе. Его я перерисовывал просто так, а после сам сочинял бруталистские городские пейзажи. Иногда может показаться, что брутализм похож на конструктивизм, но это верно только отчасти. Брутализм — это конструктивизм окрепший, облекший романтику мечтаний о будущем с плохим бетоном и плохими строителями в твёрдое настоящее, выстроенное выпускниками техникумов из такого бетона, который длит себя в будущее реальной константой. Да, металлоконструкции ещё те, лёгкие бетоны ещё не вошли в тренд, потому всё тяжёлое, соревнующееся по тяжести с тоталитарным ампиром и бьющее его, как кувалда напыщенную костяную ладью, полагающую себя башней. Брутализм наслаждается крепостью и с лёгкой бетонной усмешкой весомо расширятся кверху. С другой стороны, хорошо, что брутализма не очень много. Без контраста с окружением он был бы не так хорош, как и я, например, просто человек, когда справа и слева от меня не сидят на сиденьях метро обычные люди.

Но в детстве я знал брутализм только по альбомам.

Сейчас я раз-два-три в неделю хожу по утрам мимо почти брата-близнеца бостонского Сити-Холла. Зубовский бульвар, 4. И ощущения у меня — почти как когда попал впервые в Берлин. То самое детство из архитектурных альбомов с модной архитектурой 50-х — начала 80-х. Счастье, стекло, бетон, местами мокрая штукатурка. Но вот ещё что. Жизнь тоньше альбомов. В окнах этого бетонного колосса, на подоконниках, стоят алоэ, герань, толстянка и сенполии. У меня хорошее зрение, я вижу это с другой стороны улицы. И есть в этом… В этом, в общем, разного есть, если сказать пошло, на целую книгу. Если нет — ну есть кое-что, одновременно исконное, враждебное и своё. С рождения и до лет двадцати я изводил все эти убогие цветы на подоконниках, например, а в 20 сам попытался завести гимнокалициум. На шкафу. А в 30 такой же подарил юной жене, а она его извела. А в совершенном бруталистском здании раскинулась «Раша Тудэй». Ну и так далее. Но это тоже уже пошлость, конкретика и колотый бисер. А вот сами по себе алоэ и толстянка на подоконнике большого бруталистского здания — это цепляет. Меня цепляет.

Возложение компоста

В фейсбучике сейчас тиражируют фоточки с какими-то гранитными фиговинами с написанными на них названиями так называемых городов-героев. И всё время особое внимание уделяют фиговине с надписью «Одесса», заваленной цветами и открытками, и фиговине с надписью «Киев», возле которой нет ни одного цветочка. При этом одни имеют в виду, что, мол, «так, Киеву, предателю, и надо», а другие: «Чем же деды-то, как бы там ни относиться к нынешним событиям, виноваты? Они-то родину защитили».

А я, глядя на эти фотки, вдруг понял, что ни разу в жизни не приносил цветы ни к каким памятникам. Вообще. Ни к историческим, ни к тем, что на кладбищах, ни к ситуативным, вроде забора посольства государства, на территории которого что-нибудь ёбнуло, или выхода из метро, возле которого кого-нибудь зарезали. Никогда не понимал этого действа. И, учитывая, что ни родителей, ни друзей, ни близких коллег никогда не замечал за чем-то подобным, вообще всегда считал, что цветы возлагают исключительно «официальные лица» и всякие не очень нормальные маргиналы с тронутым пропагандой умом.

Я понимаю — подарить цветы живому человеку. Это знак внимания. Цветы яркие, прикольные, смотреть на них радостно. С другой стороны, они не котёнок, например, и не создают дополнительных обязательств: их не надо кормить, поить, выгуливать, водить к ветеринару — их вообще можно, порадовавшись несколько минут оказанному вниманию, сразу выбросить. Очень удобная штука. И понятная.

Но к памятнику? Он, сука, каменный. Ну, на кладбищах иногда деревянный. Нафига к нему цветы? Украсить? Но когда возле памятника лежит гигантская куча растительности, похожая ботву, подготовленную для отправки в компостную яму, это нифига не украшает. Для украшения хватило бы специально нанятого дизайнера, который подкладывал бы к каждому памятнику по паре аккуратных свеженьких цветочков и сразу убирал бы их, когда начинали бы подвядать. Ну, или ставил бы какие-нибудь пиалки с головками орхидей. На усмотрение профессионала, так сказать.

Нынешняя ситуация с фотками фиговины с «Киевом» и фиговины с «Одессой», конечно, показывает, что многие несут цветы к памятникам, чтобы сказать нечто ныне живущим. Но зачем это невнятное символическое посредничество? Говорили бы друг с другом напрямую. Ясно формулируя, стараясь разобраться и докапываясь в итоге до экономических причин разногласий.

А цветы к памятнику? Какая-то унылая рудиментарная хтонь.

Вот вы когда-нибудь носили цветы к памятнику? А зачем?

Почему я не люблю порядок?

Мои родители пытались приучать меня к порядку очень жёстко. Например, было время, когда папа определил место каждой вещи в моей комнате, и, если что-то лежало не на этом самом определённом для этого чего-то месте, это выбрасывалось. Причём выбрасывать я должен был сам. Я со слезами на глазах сгребал в мусорное ведро всякие хорошие и нужные мне вещи и выносил их на мусорку.

Время от времени папа устраивал ревизию ящиков моего письменного стола и, если ему казалось, что порядок в ящиках не идеален, просто высыпал всё из них в то же мусорное ведро.

Для меня написали распорядок дня. И требовали, чтобы я ему неукоснительно следовал.

Когда затея с распорядком всё же провалилась, от меня стали требовать вести «сетку времени» — писать отчёт о том, что и почему я делал в каждый час прошедшего дня.

Я ежедневно должен был гладить свои брюки и рубашку и пылесосить в комнате. Потом ещё и в прихожей и в комнате родителей (в которой, кстати, всегда был лютый беспорядок, особенно на папином рабочем столе).

Каждый день я должен был вытирать пыль и поливать цветы в своей комнате (которые терпеть не мог, потому что они занимали полезную площадь и вообще мешали).

Прежде чем начать читать книгу, её надо было аккуратно обернуть в бумагу.

Любому масштабному делу должно было предшествовать составление чёткого плана.

Если меня звали на кухню или в большую комнату (как правило, стуком в стенку, моя комната была как раз посредине), я должен был явиться незамедлительно.

Я не имел права сесть ужинать, предварительно не причесавшись.

Какое-то время, правда, недолго, лет семь-восемь мне тогда было, мне запрещалось говорить за столом. Если я открывал рот, папа бил меня ложкой по лбу.

На улице, если я шёл куда-то с родителями, мама постоянно (вслух и громко) требовала, чтобы я «правильно ставил ноги», не сутулился, не наклонял голову, шёл ровно, держал осанку. Часто она просто хватала меня за плечи и расправляла их силой. Или пинала меня в спину, приговаривая: «Не сутулься».

Шарф зимой я мог надевать только строго определённым образом. Не имел права снимать обувь, не развязав шнурки. Если носил рубашку без галстука, верхняя пуговка обязательно должна была быть расстёгнута.

Просыпался я по будильнику в шесть утра, после чего делал зарядку, пробежку, принимал так называемый «контрастный душ» (о, об этом потом отдельно). Ложился строго в девять вечера.

Ну и так далее.

Я это всё люто ненавидел.

И как только смог лет в 13 выносить родителей из комнаты, когда они приходили с претензиями и попытками контроля, я стал это делать. Тупо брал папу или маму в охапку и выносил из комнаты. И немедленно не стало в моей жизни никаких сеток времени, никаких разложенных в строго определённых местах стопочками тетрадок, никаких, блять, таблиц и графиков. Всё лежит там и так, как, так сказать, исторически складывается. Вставать и ложиться я стал тогда, когда мне удобно. Все комнатные цветы из своей комнаты нахер вынес. Стало хорошо.

Но то, что было до 13 лет, оставило на моей нервной системе серьёзный отпечаток. При виде таблиц меня до сих пор иногда трясёт. С упорядоченностью любого рода отношения у меня сложные и часто болезненные. Бывает, что необходимость просто сделать что-то к определённому времени (даже, например, лечь спать) вгоняет меня в страшный ступор или в тихую агрессию и я начинаю рефлекторно искать, кого бы вынести из помещения.

Мой опыт как объекта дискриминации

Большинство доёбок школьных учителей ко мне по поводу причёски (см. https://www.facebook.com/yatsutko/posts/10204728930573009) класса до 8-го включительно имели корнем то, что я был кучерявым, причём не мелкими кудрями, из которых достаточно легко формируется такая весьма ровная шапка волос, а волнами разной конфигурации и вообще очень сложно. Кучерявые мои волосы казались большинству учителей «неаккуратными» по определению и постоянно. Я воспринимал это всегда примерно как расовую дискриминацию и отвечал люто и бескомпромиссно.

Кроме того, я высокий. Я и сейчас в любой толпе могу легко служить ориентиром, а многие мои знакомые, знакомясь со мной в своё время, первой фразой — вместо «Привет» или «Рад знакомству» — произносили: «Ебать, какой ты огромный». Так вот, этот рост, а также 46-ой с половиной размер обуви у меня — с двенадцати с половиной лет.

Мне и «взрослая»-то мебель, особенно в общественных местах, всегда куцевата, мне дверные проёмы часто низковаты, а представьте меня на школьном ебучем фанерном стульчике за дурацким школьным столом. Представили?

Ну, одежды на меня в советское время было не найти: детская была куцей, взрослая — широкой и слишком дорогой. Теперь, особенно с тех пор, как мой вес перевалил за 110 (давно было, сейчас заметно больше) — тоже непросто.

В такси я влезаю, скрючившись в три погибели, иногда до боли. В маршрутках, в которых формально есть стоячие места и припотолочные перила, для меня стоячего места нет, потому что невозможно ехать, особенно по нашим дорогам, свернув голову набок на 93 градуса.

Кровать нормального размера (со спальным местом 230 на 230) появилась у меня всего около пяти лет назад. А мне 43. И, знаете, найти в Москве квартиру, в которую влезает хотя бы матрас такого размера, — та ещё задача. Саму кровать, т.е. ложемент для матраса, сломали грузчики, пришлось выкинуть, но оно и к лучшему: она бы вообще никуда не влезла.

И вы мне будете рассказывать о дискриминации негров? Женщин? Курильщиков? Бросьте. Об этих проблемах хотя бы говорят.

Нет, сейчас я уже не жалуюсь. Но мне 43, я дохерища всего умею и вообще пожил и повидал. Но детство и подростковый возраст — это была сплошная дискриминация.

Стоит вспомнить и о том, что меня зовут Денис. Это сейчас обычное имя, а в моём детстве в моём городе это имя не мог с первого-третьего-пятого раза запомнить почти никто. Меня всё время звали Димой. Димой, блять! Я ненавидел это имя довольно долго. Причём Димой звали те, кто попроще, а кто посложнее и как-то всё-таки пытался запомнить, что имя какое-то не такое… «Такие» имена всем были известны, их было мало: Сергей, Андрей, Дима, Вова, Коля; уже с именами Юра и Игорь возникала путаница; Григория и Георгия путали вообще все, последних могли также спутать с Геннадием; Валентинами мальчиков не называли, потому что хоть Валя имя и простое, но «женское»… Так вот, те, которые посложнее, и помнили, что имя у меня почти такое же сложное, как они сами, как только меня не обзывали — Владом, Стасом, Давидом, Вениамином, даже Артуром.

Или вот носил я всё детство и юность чёрные валяные и голубые вязаные береты. Но башка же растёт. Надо время от времени новые покупать. И вот в очередной раз приходишь на вещевой рынок за беретом, а там валяных нету, только шитые, a la морская пехота. Спрашиваешь валяные, а на тебя смотрят с изумлением и говорят: «Так это же только женские такие бывают». В общем, не просто нет того, что тебе надо, но на тебя из-за твоего вопроса ещё и смотрят, как на урода. Не, ну понятно, простонародные воззрения, всё такое, но дискриминация же.

А как в середине 90-х в России нахер исчезли цветные мужские носки? То есть, я-то знаю и сейчас, где их взять (в Дании, например, ага; ну и в Москве особые магазины есть, и в интернетах), но зайдите в рандомный магазин одежды — девяносто пудов, что в мужском отделе носки будут только чёрными. В крайнем случае — коричневыми, серыми, белыми и тёмно-синими.

И это до сих пор.

И не только это же. Вот идёшь ты по городу и хочешь быстро и сытно перекусить, но при этом избежать быстрых углеводов, то есть хлеба, макаронов, риса и так далее. И что? Во многих ли ларьках с быстрой едой можно купить кусок мяса, завёрнутый в лист салата? Я лично ни одного не знаю. Есть редкие места, где кормят вегетарианской фигнёй, но там нет мяса (а вот рис, например, как раз пожалуйста). В столовках типа всяких хинкальных и т.п. тушёные овощи — это, как правило, не гарнир, а самостоятельное блюдо. С соответствующей ценой. Нет, я могу себе позволить и позволяю. Но осадочек. То есть, мясо с гречкой, с рисом или с картошкой — это мясо и гарнир, а мясо с тушёными баклажанами и помидорами — это два блюда. Хотя овощи к мясу — это нормальный такой человеческий гарнир, на самом деле.

Или вот люди в метро и в самолётах духами и одеколонами пахнут. И плевать хотели на тех, у кого от этого голова болит.

В общем, и негров, и феминисток, и гомосексуалистов я хорошо понимаю и во многом поддерживаю. Но возражаю против исключительности чьих-то проблем.

Проблема, по-хорошему, в концепции «массы», в усреднённости. В культивировании омерзительного «как все», «как люди». И мерзости поменьше — «нации», например.

Нахуй людей. Нахуй нации. Пусть рулит индивидуальное.

Алкогольные этапы

Домашнее вино (черносливовое, терновое и красное виноградное) и советское шампанское были в моей жизни всегда, сколько я себя помню. Жаль, нет в пределах досягаемости старых фотоальбомов — там есть кадры, где я, лет десяти-одиннадцати от роду, стою с полным стаканом молодого красного во дворе у бабушки. Бабушка часто наливала мне после обеда, после ужина. Домашнее же, полезное.

Сухое белое было ещё раньше, но я этого не помню. Родители рассказывали, что почти с рождения (студенты, чё) сплавили меня бабушке, а та не признавала детского питания, варила знатный южный борщ из домашнего петуха с потрохами пяти-шести кур и кроликов, перемалывала его в мясорубке и этой смесью меня кормила. Когда родители меня всё-таки забрали, я, по их словам, категорически отказывался «брать бутылочку». Ну вот совсем. Глотну раз — и плююсь. Тогда папа придумал гениальное (а надо сказать, питались они тогда так: на день покупали буханку белого хлеба-кирпичика и две бутылки белого сухого, так и жили) — он стал обмакивать надетую на бутылку соску в сухое белое — и я стал есть молочные смеси.

Коньяк и специальные сладкие вошли в мою жизнь во втором классе. Родители моего одноклассника были родом из Молдавии, мама когда-то работала (технологом, кажется) на «Белом аисте», потому дома у него всегда были молдавский коньяк и «Букет Молдавии». Помню, как мы, поев у него борща, хряпнули тайком вынутого с антресолей коньяку и наблюдали потом в окно за сорокой, которая ела из миски дворовой собаки.

Точной даты вхождения в жизнь абрикосового и алычового не помню. Но в шестом классе зайти перед школьным «вечером» (т.е. «дискотекой») к той бабке, которая в двухстах метрах от школы продавала прямо у себя дома очень дёшево солёные семечки, и взять трёхлитровку абрикосового на два-три рыльца было уже обязательным ритуалом.

В шестом же классе в мою жизнь вошло заводское вино. Как сейчас помню — «ркацители квадрат», 16 градусов алкоголя, 16 процентов сахара. Нас тогда от школы водили в бассейн, где мы под руководством физрука учились плавать. Так вот, по дороге мы заходили в магазин, брали «квадрат», потом шли домой к Юре Исаеву, там, с ним и с Игорем Ионовым, выпивали бутылку или две, а потом уже шли в бассейн учиться плавать. (Представляю, каким адом звучат эти слова для родителей нынешних подростков, но наши родители ничего не знали, а нам казалось, что всё в норме).

В том же году я впервые стащил где-то (искренне не помню, где) немного спирта, совсем капельку, утлый аптечный пузырёк-столбик из-под валерьянки в таблетках, и, выпив его (сразу всё впиталось в язык), пришёл в гости к однокласснице Тане Федоренко, притворишись пьяным, а она, притворившись, что поверила, ходила передо мной в распахнутом халатике на абсолютно голое тело и приговаривала: «Что же мне с тобой делать?»

В седьмом классе я в первый и в последний раз попробовал грузинский коньяк. Не понравилось. И тогда же появилась бражка. Мама моего одноклассника Саши Ищенко ставила бражку (малиновую) дома в огромной выварке. Иногда плескала нам оттуда половником в жестяные эмалированные кружки. Иногда Саша плескал оттуда сам, без спросу, в банку. И мы пили из неё через край в яру, а потом играли в марьяж или покупали в хозяйственном ацетон и поджигали тропинку.

В седьмом же классе я как-то поставил брагу сам. На чистом сахаре, с перчатками, как положено. Поставил между левой стенкой письменного стола и стеной комнаты. Банок я не добыл, потому поставил в бутылках, а перчатки примотал суровыми нитками. Перчатки постепенно надувались, но я не спешил их снимать. И вот как-то утром: я сплю и просыпаюсь от лёгкого такого, едва различимого, но весьма странного хлопка. Просыпаюсь, смотрю по сторонам и ничего не вижу. Но тут раздаётся второй такой же хлопок. И в тот же момент из-за стола вылетает перчатка и, описывая красивый пируэт по комнате, падает на пол. И воздух заполняется густым запахом дурной браги. В тот день мне пришлось проделать в комнате немало огнеопасных и взрывоопасных (а также красящих и плескающих) химических экспериментов, чтобы вопрос вернувшихся вечером с работы родителей был не про запах алкогольного сусла.

Примерно в то же время я вдруг вспомнил, что у меня с ранних лет есть этюдник, и начал рисовать. И обнаружил в этюднике смешную маленькую фляжку для растворителя. В неё я отлил из родительской бутылки немного рома «Гавана Клаб». Это был первый раз, когда я пробовал ром. Сильно перестремался, потому что ровно в тот день нас из школы повели сдавать кровь. Но, как мы понимаем теперь, страх был беспочвенным. Но ром. Потом я его покупал иногда в магазине «Пазарджик», пили с пацанами за гаражами. Можете представить себе моё изумление через много лет, когда я попробовал белый баккарди. Вот именно. Единственный баккарди, который можно пить, это окхерит. Но ладно, это я забегаю вперёд.

В восьмом классе мне предложили вступить в ОКОД. Комсомольцем я, правда, не был, но в моей школе этой птицы и вообще почти не водилось, а разнарядка на отряд была. В общем, я вступил. И единственным движением, которое я сделал от имени этого отряда, был день работы на пивзаводе, который был, буквально, в трёхстах метрах от школы. Пиво я пробовал и до того: в четвёртом классе пригласил одноклассников и одноклассниц на День рождения, предварительно купив несколько бутылок пива и переклеив на него этикетки с лимонада, чтобы родители ничего не заподозрили. Но тогда не вштырило. Даже не затронуло. Честный лимонад нравился раз в сто больше.

Ещё сильно до того, лет шесть мне было, ходили мы с родителями по Псковщине, по пушкинским местам. Шли пешком из Михайловского в Тригорское. Родителям-то что — молодые здоровые лоси. А я ребёнок. Относительно маленький. И мне шпилить много километров по жаре, под солнцем, по пыльному просёлку, мягко говоря, было сложновато. Но самая фишка этого путешествия была в том, что родителям перед выходом не удалось купить ничего, что можно пить, кроме пива. Через несколько часов ходьбы по пыльному просёлку я сказал, что мне нужна жидкость или я лягу и умру. И мне дали пива. «Рижского», что ли. Из алюминиевой фляги. Тёплого. Это был первое пиво в моей жизни. Было омерзительно. Я решил, что лучше сдохну от жары и сухости, чем стану пить вот такую жидкость.

Но в восьмом, а тем более в девятом классе пиво было уже обычным делом. Мы с пацанами звонили на пивзавод и узнавали, куда пошла последняя машина или куда пойдёт следующая. Оказывались первыми в очереди, брали пиво и пили его «через тягу». Да, курили все, максимум, с 13 лет. Да, сейчас не курю, но сейчас мне давно не 13 и сейчас не СССР.

В седьмом или восьмом классе наш классный, уважаемый и матёрый физрук, боксёр на пенсии, задался целью выловить хоть одного курившего или пьяного школьника. Бесполезно: мы мазали зубы и щёки изнутри вьетнамским бальзамом «Звёздочка» и на много дней вперёд переставали пахнуть чем бы то ни было, кроме этого бальзама.

Водку я полюбил в девятом. Моей первой бутылкой была перцовка, купленная на девятерых в магазине «Штаны» (ставропольцы знают). Чуваки потом ушли, а я уснул дома ни диване и родители унюхали запах алкоголя. Впервые. Где они были все годы до этого момента? Но, тем не менее, унюхали. Ох. Я так был занят проблемой адекватной передачи эмоций фразы «я попробовал, но мне было так дурно, что никогда больше», что совсем не уловил собственных реальных впечатлений.

Потом уже попёрло. Математический класс всё-таки, лучший в крае. Пшеничную я активно предпочитал московской. Разницу 10.20 против 9.30 почитал несущественной, потому всегда, когда была пшеничная, брал её. Пшеничная была вкусна. С моим лепшим другом Витечкой мы всегда приговаривали бутылочку пшеничной (ну, или, если не везло, московской) за полчаса-час. Потом шли за второй. Постепенно привыкли, что брать надо сразу две. А лучше три. Иногда опускались до портвейна, но больше ради культурологии (в песнях же про него, в книжках, но пить «Кавказ» или «72-й» всегда было непростым и где-то даже героическим деянием, мы решались редко).

Десятый класс, выпускной, прошёл под знаменем водки вчистую. Классная спрашивала нас на уроках химии: «Мальчики, почему вы такие зелёные? Вы не заболели?» Святая женщина. Ленинист.

Мы пили не только водку, конечно. В десятом классе я узнал хорошее сухое вино. Случайно. Не хватало на водку. Собирали бутылки под ёлочками в центре города, стремаясь. Мы были такие идеальные, прекрасные, в шикарных галстуках и бабочках, с шёлковыми платочками в нагрудных карманах, но очень хотелось забухать. Потому мы кидали жребий, и тот, кому выпадало, направлял свои шикарные штиблеты к ёлочке и извлекал из-под неё пустые бутылки. Бутылки мы сдавали, на вырученные копейки покупали сухое. Сухое в СССР было дешевле всего иного. Ну, кроме пива. И оно оказалось дико вкусным. Особенно то, что из Кахетии.

Ну да ладно. Главной всё равно была водка. Пшеничная.

Потом я ушёл в армию, уехал в Питер и подписал там контракт с министерством обороны. И там тоже было несколько знаковых напитков: ядерно сладкие берлинские кремовые ликёры (быстро надоели), водка «Мутант» (народное название; финская сорокапятиградусная водка без имени, но с двуглавым орлом на зелёной лимонадной бутылке), газированное тёмное пиво «Монарх» (выпил на Лебяжьей канавке — очнулся в сугробе на границе Псковской области), пич-водка (персиковый компотик в жестяной банке, пьёшь — не чувствуешь градусов вообще, потом приходишь в себя рядом с какой-то женщиной на рельсах), джин «МакКормик» (просто отличный дешёвый джин в пластиковой бутылке) и армянский коньяк «Ван». Про «Ван» ничего плохого сказать не могу. Очень был хорош и стоил копейки.

Примерно тогда же можно было насладиться последним «Киндзмараули». Года с 1996-го всё, что так называется, не имеет к настоящему вину под названием «Киндзмараули» никакого отношения.

Тогда же начались текила, европейские сухие, граппа.

Потом я вернулся из армии, попал в страшную бедность и пару лет не мог себе позволить ничего, кроме отечественных портвейнов и адыгейской «Анапы» (если у вас есть самый страшный враг, для которого мало просто смерти, угостите его адыгейским вином). Из-за этого почти бросил пить, потому что эти напитки весьма условно вообще можно назвать съедобными.

Но прошло несколько лет, я заехал вдруг в Москву, и тут друг угостил меня виски.

Виски.

Многие напитки после первого же глотка виски просто перестали для меня существовать.

Виски.

Да.

Уже лет десять я живу в Москве.